Я могла не звонить Женьке полгода-год. Он сам не звонил почти никогда. Всю жизнь он словно боялся проявлять инициативу. Был "послушным мальчиком". Каким вырастила его строгая требовательная мама. Безынициативность бывает выгодна руководителям, начальникам, хозяевам. К чему приводит она человека?
На 4-м месяце беременности мы с мужем приехали из Альтеслагеря (ГДР) в Москву в очередной отпуск. Первые месяцы беременности были довольно сложными, я очень боялась потерять беременность, со мной такое уже однажды случилось, переживала страшно. Мы жили с подселением в трехкомнатной квартире: в большой комнате с лоджией жила семья с маленьким ребенком, сыну было месяцев 7, когда мы въехали, у нас было 2 комнаты - маленькая и побольше, но без лоджии. Так всем давали - одну с лождией или две без. Муж как командир роты и как афганец имел право на отдельную квартиру, но поскольку детей у нас не было, я была не ругливая-требовательная, то требовать отдельную он не стал.
Одно из самых сильных воспоминаний детства - когда мы жили тоже в Германии, отец служил в Вюнсдорфе, жили мы в огромной 4-комнатной квартире. Детская память видит огромным всё - и комнаты, и кухню, и длинный коридор: дверь в комнату налево, где жил мой старший брат Саша, дальше дверь в две смежные комнаты, в которых жили сначала одни соседи, потом киевляне Терно, старшая дочка которых Таня выучила со мной английский стишок уай ду ю край, Уилли - так странно было воспринимать чужую речь короткими словами против наших почему ты плачешь, Вилли.
Справа была комната, в которой стояла кровать моих родителей и рядом моя детская кроватка с решеткой, дальше дверь в кухню.
Помню, я проснулась как-то ночью, мне показалось, отец бил маму одеялом, а мама шептала ему: "Тише, Юра, Ольга сейчас проснется". Я испугалась, затихла, укрылась одеялом и вскоре уснула. Будучи взрослой, упрекнула отца тем, что он бил маму - родители уже были в разводе, но отец иногда приходил к нам в гости, подарил маме книгу "Былое и думы", а нам с братом говорил, что мама - святая женщина. Отец удивился и спросил у мамы: "Когда это я тебя бил?"
Мама поджала губы и обиженно-констатационно сказала: "Раз ребенок помнит, значит, было".
Подозреваю, тогда между родителями был секс и папа просто стаскивал с мамы одеяло. А я восприняла это как его агрессию по отношению к ней. Её терпимость к папиным "побоям" заложилась, видимо, в подкорку, как обязательное к исполнению поведение женщины в отношениях с мужчиной.
Вскоре мою кроватку переставили к Саше в комнату.
За дверью к родительскую комнату была просторная кухня. Дом был построен ещё до войны для немецких семей. Немцы любят основательность и удобства.
Ванная комната тоже была очень большая. У стенки напротив входа, оставив большое пространство для подхода, в углу стоял огромный черный титан до потолка, который топили углем, рядом с ним стояла большая ванная, в которой мама обычно мыла одновременно нас с братом - видимо, экономила уголь и горячую воду. Мне было 3-4 года, ему 6-7. Саша, помню, сидел в наполнявшейся водой ванне, мама раздела и поставила меня в другой конец ванны, он засмеялся, показывая рукой вниз моего живота, встал и показал свое превосходство надо мной - у него внизу было то, чего не было у меня. И я почувствовала себя какой-то недоделанной, ущербной. В этом недостатке было что-то постыдное, что хотелось прикрыть рукой и плакать от собственного несовершенства.
Но сильное воспоминание не это, конечно.
Почему-то я плохо помню, где именно была ванная комната.
Судя по отрывочным воспоминаниям, она находилась где-то рядом со входной дверью в квартиру. Дверь была добротная, широкая, с более узкой фленчатой частью с одной стороны, в нижней части самой двери была обитая металлом щель для почты, куда нам бросали газеты и журналы, выписываемые родителями. Отец был военным журналистом, служил в политоделе ГСВГ - Группы Советских Войск в Германии.
Как-то там разделывали труп оленихи, подстреленной отцом и его сослуживцами на охоте. У него было красивое инкрустированное ружье, которое в Москве потом несколько раз доставалось с антресолей для протирки, а потом куда-то исчезло - тут охотиться отец уже не ездил.
Олениху притащили несколько мужчин. Мы жили на 1 этаже, это сыграло свою роль, видимо.
В притолоку изнутри ванной вбили огромный гвоздь.
На гвоздь натянули голову оленихи и стали её разделывать.
Её тело сотрясалось под резкими движениями мужчин, разрезавших её брюхо так, словно она была ещё живой и ей было больно.
Каким-то непостижимым образом я оказалась внутри ванной комнаты - за суетой никто не заметил, что я туда прошла, маме было не до этого, видимо, а уж отцу и подавно - радость и азарт удачливых охотников я тогда не осознавала, конечно, но ощущение это Мужчин как Добытчиков так и осталось на всю жизнь.
Как и запах крови, который я потом ни с чем уже не могла спутать.
Со мной началась истерика, мама вывела меня из ванной.
Но есть с тех пор я стала плохо, так что мне даже прописали столовую ложку кагора перед едой для аппетита. Я чувствовала себя взрослой и важной, что мне дают вино, видимо, задавалась и воображала, потому что помню Сашкин взгляд из-за стола напротив, будто он мне не то, чтобы завидует, но считает это жутко несправедливым - на моем месте должен быть он.
А к мясу равнодушна по сию пору. Всю жизнь особо не была к нему расположена, предпочитала блинчики-варенички-пирожки, от шашлыка с красным вином в компании обычно не отказываюсь, но зачастую готовлю свои мужчинам мясо, а сама так и не ем его, только по запаху определяя, чего в нем может не хватать и какую специю стоит добавить, чтобы было вкуснее.
Но и это не самое сильное воспоминание.
У мамы был грибок на ногах.
Как-то она вышла из ванной, смазав пальцы, видимо, каким-то лекарством.
Тапочки не стала надевать, а двигалась на них, как на лыжах, по коридору. На голове был намотан тюрбан из полотенца. Она была в красивом атласном халате с яркими маками, который я потом использовала как цыганскую юбку, обвязавшись рукавами халата вокруг талии: в Москве ко мне часто приходила моя соседка Ирка, мы включали старый проигрыватель серо-буро-малинового цвета в крапинку (именно такой и был цвет тяжелого пластикового проигрывателя с большим диском, обитым, кажется, плотным красным сукном, с белой лапкой с иголкой и переключателем, который позволял проигрывать пластинки на 78, 33 и 1/3 и таинственные 45 оборотов - наших пластинкой с такой скоростью не было, лишь в выпускном классе подружка принесла маленькую французскую пластинку на 45), ставили мамины пластинки на 78 оборотов - Рио-риту, "Ах, эта девушка, меня с ума свела, разбила сердце мне, покой взяла" и многие другие. Пластинки были большого размера, тяжелые, на одной стороне - всего одна песня. Крутились они очень быстро, чуть шепелявили, а мы с Иркой повязывали себе на талию то тонкое одеяло под леопарда, то этот самый мамин старенький к тому времени халат, вдевали в волосы банты или белый кроличий хвостик - видимо, из папиных охотничьих трофеев, и выплясывали задорно, хохоча и радуясь, представляя себя цыганками в таборе.
Не знаю, почему вдруг тогдашняя соседка начала ссору. Начало я не видела, вышла из своей комнаты, когда услышала крики.
Мама шла-передвигалась по направлению к своей комнате, которая была рядом с кухней. А на пороге кухни стояла соседка с чашкой в руках. Она переругивались, и вдруг соседка размахнулась и бросила в маму чашку. Чашка попала маме в лицо и разбилась, разрезав левую бровь. Потекла кровь.
Мама заплакала и ушла в комнату.
Я за ней.
Эту картину вижу по сию пору так же ярко, как и тогда.
Мама сидит в центре комнаты на стуле рядом с кроватью. Из окна за моей спиной падает блеклый свет, смазанный тюлевыми занавесками, освещая видимую часть комнаты, кровать и плачующую маму.
На голове её тот самый тюрбан из полотенца с бахромой - белое с оранжевыми и фиолетовыми выпуклыми махровыми квадратиками, оно служило нам ещё несколько лет.
Свисающим концом полотенца мама промакивает текущую из брови кровь.
И плачет.
Горько, навзрыд, словно выплакивая не только боль от раны и обиду от ссоры, но всю свою предыдущую жизнь, скопившиеся обиды и боль ото всех и всего.
А я стою рядом с ней: мы с ней одного роста - она, сидящая на стуле, и я стоящая перед ней.
Наши глаза на одном уровне.
Мне так её жалко, так хочется обнять её: страшно видеть сильную, гостеприимную веселую или строгую правильную маму плачующей, несчастной и слабой.
У меня такого опыта - успокаивать взрослых, тем более маму. Мне просто хочется так же плакать. Или сделать что-то, чтобы мама плакать перестала и разулыбалась.
Я не знаю, что нужно делать в таких случаях. Мне года четыре.
Я дотрагиваюсь до её плеча, может быть молча, может быть, называю её мамочкой - этого не помню почему-то. Робость помню только.
Она отодвигает меня и говорит: "Не трогай меня".
Я ей мешаю.
Она смотрит прямо перед собой, плачет, покачивается, утирая то кровь, то слезы - она совсем не видит меня, она в своем внутреннем мире, ей не до меня совершенно. Ей не нужна моя жалось, моё сочувствие, мое желание ей помочь.
Ощущение беспомощности, ненужности.
Тебя нет, ты отсутствуешь, ты ничего не значишь для плачущей мамы.
Ты, твои чувства, которые так важны для тебя самой - они не нужны самому близкому и дорогому человеку - маме. Чувства, обращенные к ней.
Я тихонько отхожу, чтобы не мешать ей плакать, быть с самой собой. Вспоминать что-то своё.
Не мешать. Не быть навязчивой. Понравиться маме, чтобы тебя больше не отодвигали.
Потому что твое сочувствие хоть и обращено к маме, но жаждет взаимности, тепла объятий.
Доверия.